У нас есть мы… (отрывки)

Часть 1

Кто мы, незнакомцы из разных миров
Или может мы - случайные жертвы стихийных порывов
Знаешь, как это сложно - нажать на курок
Этот мир так хорош за секунду до взрыва

«Русская рулетка», группа «Флер»

Ты заглядываешь в мои глаза и спрашиваешь, что такое ЛЮБОВЬ. Я не знаю, что тебе ответить и никогда не скажу, что ты мне дорог, и я люблю: где-то там, в глубине моего сердца теплится что-то маленькое и светлое... Может быть, это и есть Она. После встречи с тобой, Ким, все изменилось. Я уже несколько лет учусь жить заново, и у меня это получается гораздо лучше, чем раньше. Правда. Я так устал быть никому ненужным, быть сам по себе. Ты не поверишь, после того, как получил клеймо «ВИЧ-инфицирован», я прошел долгий путь к жизни, к новой и полноценной жизни и даже благодарен тому парню, который меня заразил. Представляешь, я узнал, что он сделал это со мной нарочно только сейчас, месяца два назад, когда он вдруг после нескольких лет молчания, позвонил, чтобы понять, чей это номер в его мобильнике – похожих имен много. Я сразу узнал его по голосу и спросил как он.

– Да вот, валяюсь в Конотопе в больничке, хандрю… – А что с тобой?

– Простуда. Туберкулез. Гепатит… СПИД…

– …СПИД давно?

–…Давно…

– …И когда мы встречались?..

–…Да…

–…Понятно...

О чем можно было еще говорить? Что спросить? Сказать?..

И все равно – есть благодарность за инфекцию, ведь если бы не она, я так до сих пор и сидел бы на игле, как ты сейчас, Ким. Я смотрю на тебя и понимаю, что ты не слезешь, тебе удобно и комфортно в этом мире и иногда я злюсь на тебя за то, что не могу уйти обратно в мир, где всесилен и практически - бог. Создавать новые миры, быть властелином вселенной, превращая камень в цветок, мягкую игрушку в ревущего медведя, реку в айсберг; раскладывать симфонию на ноты и из каждой сотворить бабочку… как я тебя понимаю… Именно поэтому, Ким, я не скажу тебе ни слова о любви… я завидую…

Иногда я пишу тебе стихи, которые не показываю, чтобы ты не слишком зазнавался. Это вообще моя тайна. От многих. Так проще. Дневник моей души, открытый только для меня одного.

	***

Пью сок, гляжу в окно, гадаю.
Час ночи. Ты наверно спишь.
Я бабочкой ночною замираю –
Перед глазами ты один стоишь.

Компьютер. Чай и сигарета.
А за окном ночная чехарда
Огней, тревожащих поэта,
Унылых дней слепая череда.

Проснуться. Делать вид, что все
Прекрасно. Это ли не мука?
Открыть посередине том Басе.
Его захлопнуть с очень громким звуком.

Упасть в нирвану. Ожидать конца:
Кому депрессии, кому унылой жизни.
Писать стихи от первого лица,
И про себя скорее что-то вызнать.

Идти вперед. По Гаусса кривой,
Не замечая кривизны излома,
И посмеяться дерзко над собой,
Пока сознанье не охватит кома. 

……………………………………………………………………………………………………

Сейчас, возвращаясь с работы домой под проливным ноябрьским дождем и вдыхая терпкий запах отдающей тленом палой листвы, я думаю о тебе, знаю, что встретишь у метро, а потом дома, в нашей небольшой, но светлой квартирке, выходящей окнами на ржавые крыши соседних обшарпанных пятиэтажек, мы приготовим еду, и будет так хорошо и приятно делать что-то вместе, зная, что У НАС ЕСТЬ МЫ. Ты зажжешь тонкие белые свечи и принесешь в комнату фигурно вырезанные канапе, любовно разложенные на китайском фарфоровом блюде, и приготовленный тобой плов, в котором янтарно светится медовыми окружиями курага, глянцевито прячется ароматный чернослив, темными вкраплениями приглашающе мелькают зира и барбарис. Ты аккуратно и неторопливо заваришь в фарфоровом чайнике «Те Гуань Инь», медленно разольешь чай в изящные пиалы, а потом, обжигаясь, подашь мне. Я буду цедить маленькими глотками божественную жидкость и вдыхать его аромат, а еще - смотреть, как ты гладишь меня по руке своими тонкими аристократичными пальцами с овальными голубоватыми лунками ногтей, как смотришь в мои глаза, подслеповато улыбаясь без своих очков... Ты без них так беззащитен и бесхитростен, будто снял, наконец, запрещающую разглядеть душу завесу, и серовато-зеленая радужка заискрилась золотыми искорками, шаловливо проявившимися из глубины. Окна нашей гостиной, открывающиеся в наглухо-черную зашторенную ночь, имеют и оборотную сторону, - если смотреть с улицы, виден свет. Это главное, научиться смотреть так, чтобы всегда видеть свет, Ким. Я хочу смеяться и подкалывать тебя, вызывать раздражение, показать, что ты не хозяин надо мной, пусть мы и вместе. Я вижу в тебе себя, иногда более слабого, чем я, иногда более сильного и более состоявшегося, и в этом есть гармония НАС двоих, дополняя друг друга, мы искореняем свои недостатки, избавляемся от комплексов и каждый день обновляемся, изменяя какие-то клетки в нашем странном, почти родственном симбиозе.

……………………………………………………………………………………………………

Вандал

«НРАВСТВЕННОЕ ПОМЕШАТЕЛЬСТВО — психическая болезнь, при которой моральныя представления теряютъ свою силу и перестаютъ быть мотивомъ поведения.
При нравственномъ помешательстве человекъ становится безразличнымъ къ добру и злу, не утрачивая, однако, способности теоретическаго, формальнаго между ними различения. Неизлечимо».

Энциклопедический словарь Ф.Павленкова. С.-Пб., 1905

…Я начал интересоваться мальчиками лет с шести-семи. Девочки меня так не притягивали – была мама, сестра – они женщины, это просто данность, константа и больше ничего. Помню, как мы с соседом по подъезду, пока родители были на работе (а мы сидели с гриппом дома и отлынивали от школы), исследовали наши тела, и так удивительно ощущалось, что он такой же, подобный мне, но не я, и болезненно-сладострастная дрожь узнавания до сих пор отзывается во мне трепетом на кончиках пальцев. Его крошечный членик на ощупь показался живым, имеющим свою особую непонятную мне тогда волю существом, к которому испытываешь странное почтение от его прощупывающейся внутренней структуры и внешней бархатистости нежной кожи. А когда он прикасался ко мне, там зарождалось восхитительное тепло, льющееся в низ живота и постепенно затапливающее всего тебя полностью ожиданием некоего небесного откровения, вот-вот появящегося и такого прекрасного… Но мы как-то внутренне подавляли в себе новые попытки исследований, нам казалось, что это постыдно и неправильно, и нас накажут за это. Я помню, как мать больно отшлепала меня по рукам, когда увидела, как я трогаю свой член. «Не тереби пипку, отвалится», - приговаривала она, перекатывая во рту слова «те-ре-би-пип-ку-от-ва-ли-ца» словно гость леденцов между щекой и зубами, и грозила наказаниями. Противоречие между болью и наслаждением надолго загнало меня в тупик.

……………………………………………………………………………………………………..

Наверное, я ребенок из благополучной семьи. У меня были мать, отец, старшая сестра и бабушка. Но что такое благополучность? Мои родители находились вместе, но всего лишь находились, а не «БЫЛИ», не жили как полноценная семья. Они постоянно ссорились, выясняли отношения даже при нас, детях, старшая сестра мучилась еще и тем, что отец любит меня больше, и поскольку он ей приемный, и еще потому, что я – мальчик. Отцы всегда больше любят мальчиков – это внутреннее убеждение многих поколений, что для продолжения рода надо иметь сына, наследника. Мы с сестрой сосуществовали в едином пространстве как кошка с собакой: я разбирал ее кукол, выдавливал им пальцами глаза, выдирал ноги, выковыривал заложенные в спину механизмы их кукольного плача отнюдь не для того, чтобы позлить ее, - просто мне было интересно посмотреть, как там все устроено. Я точно также разбирал папины часы или будильник, пытался добраться до фена, радиоприемника, телевизора, но бабушка вовремя меня отлавливала и спасала семейное добро от «вандала». «Вандал» - ее любимое ругательство по отношению ко мне, хотя она иногда называла меня и ласковыми именами: солнышко, воробушек, Дюнечка, родненький, в отличие от остальных. Мама в основном звала Андрей (как сестра и отец), а когда была не в духе, то сволочь, троглодит, зараза и паскуда. Друзья в школе и во дворе окликали Дрон.

Жили мы в двухкомнатной квартирке, как тогда говорили – малогабаритке. Одну комнату занимали мама с папой, другую - мы с сестрой. Ей это очень не нравилось, потому что я постоянно мешал. Мешал делать уроки, болтать по телефону, красить ногти, читать книгу, приводить в гости подруг… даже когда я просто лежал лицом к стене, накрывшись с головой одеялом – я все равно мешал. И это ее злило. Стоило мне взять ее фломастеры, клей, или бумагу, тут же начинался скандал. Мои поделки, которые я делал для бабушки или мамы, тут же выбрасывались, иногда я думал, что она нарочно караулит момент, когда я закончу, чтобы отнести их в мусорную корзину. Один раз, обидевшись на то, что она выкинула любовно приготовленные мной открытки к Восьмому Марта, в том числе и ей, я изрезал маникюрными ножницами ее любимое платье. С тех пор дороги назад, к миру, не стало вовсе. Сестра кричала, что уйдет от нас на улицу, если родители не отправят меня жить к бабушке, в ее большую однокомнатную квартиру на Серпуховке. Но папа с мамой на это не пошли, хотя я, в общем-то, был не против. Светка конечно никуда не ушла, но наша партизанская конфронтация переросла в активные боевые действия на каждом квадратном метре, вернее даже сантиметре жилплощади.

Бабушка меня любила, это я знал точно. Покупала мне сладкие изумрудные или ярко-малиновые леденцовые петушки на палочке, пузатые машинки, смешных оловянных солдатиков со стертыми лицами, водила в зоопарк и в кино, вывозила за город на лесные прогулки. Несколько лет подряд мы отправлялись с ней «дикарями» на море, в Евпаторию. Сестру мою она не выносила, объясняя это своей закадычной подруге Степановне так: «Не могу понять в чью Светка породу, скорее всего в папашу родного. Такой склочный характер, что «мама - не горюй». Надо же природе было смешать гены так, чтобы породилось такое чудовище. И что из нее вырастет? Я бы Андрюшу к себе забрала, но как же он без родителей-то будет? Не сирота все же. Может, одумаются? Сидят и мозг друг другу проедают, нервы треплют по ниточке, из клубочка вытягивают, вытягивают, а что потом от клубочка останется, не думают. Ладно, свою голову к их тулову не приставишь, как живут, так живут. Я, Степановна, сызмальства сама выплывала. После детдома ухитрилась в институт поступить, выучиться, а потом Ваня мой, светлая ему память, замуж взял, на работу хорошую пристроил – поваром в ресторан. И жили мы не бедно, потому что работы не чурались, пахали с утра до ночи. Потом Любочку поднимали. Все самое лучшее – ей. А она нашла себе на голову сначала одного ханурика, потом другого – не лучше первого. Сколько ни уговаривала ее: «Присмотрись сначала, потом маяться будешь», ни в какую – попала вожжа под хвост и все тут. Ну, я рукой и махнула. Ее жизнь, в конце концов. Купили мы им эту квартирку, однокомнатную. Там и Светка родилась. А муж-то взял и свалил, девочке и полгода не было. Потом Любочка себе другого нашла. На первый взгляд, ничего вроде, толковый. Решила второго рожать. Я ей говорю: «Обожди, доченька, рано еще! Вдруг опять не сладится», а она мне: «Мама, замолчи, не каркай. Я лучше знаю. Вася меня любит, ему свой ребенок нужен». А он как раз работу потерял, пить начал. Мы с отцом за голову схватились, но деваться некуда, Любке уже рожать со дня на день. Думали, может и поправится все. Обменялись квартирами. Куда в однокомнатную второго ребенка рожать? Что ж я, родную дочь гнобить буду? Мужик-то ее ни на что не способен, болтается как говно в проруби, не тонет пока еще, хоть и притоплено. На работу устроился, но пить так и не бросил. И Светка упрямая, как и мать, только злая еще, и корысть в глазах плещется. Я когда прихожу к ним, долго там не могу находиться – тошно, злоба кругом. Одна работа спасает. Там я знаю, что нужна, и радость есть. Деньги тут уже во вторую очередь, хотя и это нужно, сама понимаешь, в какое время живем. Да что говорить!..»

Помню, что сестрина подчеркнуто-дисциплинированная аккуратность выводила меня из себя и заставляла делать все наоборот. Демонстративно грязная и порванная одежда, помарки в тетрадях, расхлябанный портфель с вечно оторванной ручкой, которым играли в футбол – все это лишь моя поза, противостояние неизбежному злу, которое представляла сестра. Светка отвечала мне такой же неприязнью и постоянно «закладывала» даже по мелочам. Когда ее заставляли забирать меня из школы, я нарочно прятался где только мог: то в школьной раздевалке под грудой зимней одежды, то в подсобке физрука, где свален в кучу разный спортивный инвентарь от дерматиновых облезлых матрасов до распотрошенных на нити когда-то белых канатов, то в кабинете химии, куда пробирался тайком и залезал под массивную деревянную кафедру, иногда успевая полюбопытствовать многочисленными скляночками и колбочками, хранившими в себе непонятные магические тайны и законы вселенной, заключенные в разноцветные жидкости и порошки.

Тем не менее, школу я не любил: постоянно отвлекался от монотонных и нудных уроков, разглядывая в окно, как шевелятся ветви деревьев и падают листья, как чистит перышки взъерошенный промокший воробей, скатываются одна в другую капли дождя на оконном стекле, устремляясь вниз, как бьется в стекло большая жирная муха с просвечивающими сквозь зелень брюшка белыми внутренностями… Мальчишки из класса не интересовали меня – они все были шальные, глупые, задиристые, и я чувствовал себя среди них белой вороной, затесавшейся в их «отряд» по странному стечению обстоятельств. Впрочем, девочки были не лучше: смешные ужимки и перешептывания, постоянные записочки и подмигивания, подхихикивания на непонятные темы, а чуть что визги и слезы… Я дружил с моей соседкой по парте Настенькой, единственным симпатичным мне человеком в классе. Она резко отличалась от остальных девочек не столько природной красотой черт лица, сколько удивительной мягкой гармоничностью характера. В школе считали, что мы поженимся, когда вырастем и дразнили женихом и невестой. Но этого не случилось.

Иногда мы вместе с ней уходили в парк, наблюдали за целующимися парочками, кормили грациозных лебедей в пруду, качались на качелях и разговаривали. Ее семья, в отличие от моей, была вполне благополучной: мама - преподаватель сольфеджио в Гнесинском училище, отец – учитель немецкого языка в каком-то пединституте, дедушка бывший военный, а бабушка – вязальщица-кружевница. После войны дедушка забрал невесту из какого-то села в Рязанской области и, женившись, привез по долгу службы в Москву. Так они и прижились. Война многим переменила место жительства. Настенька была такая хрупкая и чистая, что совершенно не желала видеть окружающий мир таким, какой он есть на самом деле. Я видел утоптанный серый снег в окурках сигарет и подтеках мочи, бомжей, спящих на картонных подстилках между стеклянными дверями метро, стаи голодных тощих собак, вожделенно посматривающих на шагающее человеческое мясо, она – пушистое искрящееся снежное покрывало укутывающее землю, красивых и добрых улыбающихся прохожих в нарядных шубках, симпатичных породистых котят и щенят, продающихся на выставке… Мы с ней не совпадали… Когда я пытался раскрыть ей на происходящее глаза, она сжимала губки, быстро и упрямо покачивала головой и твердила: «Нет-нет-нет!», а потом плакала… Я перестал мучить Настеньку, мне было ее жалко. «Пусть лучше кто-нибудь другой вырвет ее из этого идеального мирка, из той уютной скорлупки, в которой сидит этот маленький желтый цыпленок, но это будет другой…», - решил я и постепенно перестал ходить с ней в парк… К тому же в моем сердце зрела обида на судьбу, которая подарила Настеньке ласку, любовь и счастливое детство, а мне – Светку и все остальное…

……………………………………………………………………………………………………

Лиса, невидимый град Китеж и дева Феврония

…приехал к озеру, именем Светлояру. И увидел место то, необычайно прекрасное и многолюдное. И по умолению его жителей повелел благоверный князь Георгий Всеволодович строить на берегу озера того Светлояра город, именем Большой Китеж, ибо место то было необычайно прекрасно, а на другом берегу озера того была дубовая роща…

Китежский летописец
«Повесть и взыскание о граде сокровенном Китеже»
XIII век

Вообще в тот период мир был для меня соткан из противоречий, часто для меня неприемлемых. Помню в одно из затиший от скандалов мы поехали с родителями и папиными друзьями на турбазу в охотничье хозяйство, отдохнуть. Прямо перед нашим носом, во время прогулки, проселочную дорогу перебежала настоящая живая лисица, перебежала, махнула рыжим хвостом и скрылась в густой траве. До этого лис я видел только в зоопарке. А тут – вот она… как из сказки, но из плоти и крови. Потом на обратной дороге в окне машины промелькнул изломанный силуэт мертвой окровавленной собаки валяющейся на обочине, очевидно сбитой автомобилем. Несоответствие, чудовищное противоречие между дикой природой и городом, так называемой цивилизацией, больно воткнулось в сердце тупой иглой, вызывая зудящие внутри вопросы, на которые мне никто не мог ответить. Эта собака… может быть ее ждал и любил какой-нибудь мальчик или девочка, которые будут рыдать навзрыд, найдя наконец свою любимицу в таком виде… Просто кто-то гнал машину по трассе, лихачил и ему было абсолютно безразлично, что там, на дороге, стало одним живым существом меньше.

Я тогда впервые столкнулся со смертью один на один и понял как это страшно – противостоять миру. Ежедневно слыша от сестры: «Чтоб ты сдох, проклятый!», я стал задумываться о смерти. Получить ответ на вопрос «А что там? За той границей?» - не выходило. Ад, рай, чистилище, пустота, ничто, перерождение в новую жизнь и другое тело – непонятно. И страшно. Я боялся засыпать, но не мог показать никому свой страх, объявить о нем, не мог допустить, чтобы его увидела сестра. Когда мне становилось плохо, и я обливался потом от ужаса, то тихонько вставал с постели и прокрадывался в ванную, чтобы восстановить сбившееся от спазмов дыхание, прийти в себя. Обливался холодной водой. Светка ябедничала, что я занимаюсь по ночам онанизмом. Я возмущенно отнекивался. Бабушке иногда рассказывал как мне тошно, что сестра со свету сживает. Она пыталась с матерью разговаривать, та - со Светкой. В итоге только хуже получалось. Ненавидящим взглядом Светка прожигала меня насквозь, шипела сквозь зубы «Иуда!», цеплялась взглядом за какую-нибудь мою вещь: книгу, плакат на стене, игрушку и скрюченными судорогой пальцами медленно рвала ее на мельчайшие клочки. С тех пор я перестал просить подарки – все равно они оказались бы распотрошенным, изувеченным хламом на помойке. Мне пришлось стать сильным, чтобы не позволить опустить себя ниже плинтуса и хранить все мечты, желания, обиды глубоко внутри. Так надежнее.

Отличие ребенка от взрослого состоит еще кроме прочего в том, что ребенок пытается понять, как и зачем создан этот самый мир, понять его законы, уловить какую-то причинно-следственную связь между событиями, структурировать его по нитям, кирпичикам, атомам, взрослый же вопросов не задает, он принимает существующее положение вещей и просто тупо живет, как умеет. Внезапно решив меня «образовывать культурно», бабушка взяла билеты в Большой театр, на оперу Римского-Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и о деве Февронии». Более неразумного, чудовищного фарса я в своей жизни не видел никогда. Дева Феврония, которая по сюжету, заявленному в программке, должна была быть молоденькой девушкой, оказалась необъятной пятидесятилетней теткой шестидесятого размера одежды, налакированные волосы которой напоминали собою воронье гнездо (причем ворона была явно ненормальная), а бугристое заплывшее жиром лицо почти скрывало маленькие, явно злые глаза-буравчики, помещенные природой под самые брови, четко прорисованные слишком старательным гримером. «Дева» томно скакала по сцене, представляя себя молоденькой козочкой, от чего пол под ней прогибался, а телеса колыхались скользким желе, норовя вывалить из объемистого корсажа ее вымя. Появившийся принц, так же весьма потасканный жизнью, интенсивно выпучивал глаза в сторону Февронии, пытаясь показать свою влюбленность в сию даму, но на физиономии его явно читалось плохо скрываемое отвращение. Порхающая по сцене «дева» первое время старательно делала вид, что не замечает прекрасного принца, а собирает себе цветочки и наслаждается пением птиц, а потом, вдруг, увидев его, страшно испугалась и попыталась упасть в обморок прямо на руки вожделенному самцу. Но тот, не будь дурак, отскочил с перепугу, не желая быть похороненным под глыбой вязко колышущихся волн сала и пота, и «деве» пришлось сделать вид, что все так и было задумано. Они были отвратительны. Оба. Светлый град Китеж въяве стал чудовищным мо'роком.

Самое странное во всем этом священнодействии, на мой взгляд, было то, как воспринимала оперу публика. Глаза романтизирующего плебса были устремлены на сцену в глубокой задумчивости и деланном восхищении, часть дам прижимала руки к груди в волнительности и восторге, теребя пальчиками промокшие носовые платки, мужчины же подпирали голову локтем и делали вид, что наслаждаются музыкой, хотя на самом деле откровенно дремали. После окончания сего мероприятия, когда народ бешено рукоплескал смущенно раскрасневшейся приме, бабушка с волнением спросила:

- Внучек, тебе понравилась опера?

- Бабуля, ну какая это опера? Это же отвратительный фарс!

- Тише, тише! Что ты говоришь! Ты просто еще не дорос!

- Угу. Конечно. А то я не вижу.

- Ладно, дома поговорим.

- Дома так дома.

Но естественно дома мы разговаривать не стали, все как-то само собой сошло на нет, но я сделал для себя несколько выводов:

- Высокое искусство - полная чушь и галиматья, не имеющая ничего общего ни с жизнью, ни «с прекрасным». Это просто жвачка для мозга, пытающегося мнить себя высокоинтеллектуальным.

- Искать причинно-следственную связь между событиями и найти мировую гармонию, чтобы существовать комфортно – нет смысла, поскольку ее нет.

- Бабушка тоже относится (как это ни жаль) к романтизирующему плебсу.

- Я не люблю желе.

- Наркотики лучше.

……………………………………………………………………………………………………

Знаешь, Ким, на одном из психотерапевтических сеансов я вспомнил, что сломал руку, когда мне было девять месяцев отроду. Сквозь белесовато-серый туман забвения в мою память просачивались мамины слезы, истерически открытые рты, из которых не вырывается ни звука, кулак отца, летящий в картонную дверь кухни, и пробивающий ее насквозь… и потом пустота… я знал, что надо что-то сделать, остановить надвигающееся безумие и захотел привлечь внимание. Отодвинув защелку на высоком стульчике для кормления, в котором сидел, попытался слезть, начал сползать, но упал и сломал ключицу. Без разделения на боль, обиду, испуг я пытался вспомнить суть произошедшего, но в голове явственно виделась только эта картинка и за ней… ничего... Теперь мне кажется, что все наши проблемы мы всегда пытались решить через болезни и боль – только так можно было добиться внимания, ласки, сострадания, какой-то иллюзии понимания тебя как личности. Когда ты болеешь, то мама ласковая, она рядом, что-то покупает тебе, приносит, кладет руку на лоб и гладит по волосам, читает сказки. Или бабушка, или папа… Родители никогда не поощряли меня одобрением моих поступков, я всегда слышал только фразу: «Решай сам» или «Делай, как считаешь нужным». Состав слов во фразе менялся, но суть оставалась та же – меня никому не было нужно. Никогда. Приносил я двойки или пятерки, сидел дома с книгами или пропадал на улице – меня словно не существовало. Помню фразу из детства «дурилка картонная», которой меня обзывали. Это опять приводит к мысли, что ты НИКТО и НИЧТО, дурацкая картонная марионетка. Но стоит тебе сделать что-то не так, как принято в обществе, нарушить пятую-десятую заповедь\мораль\принципы поведения, как тут же многоголосый хор учителейзавучейбабушекдедушексестеркондукторов начнет читать тебе нотации и сокрушаться, что в их-то времена такого аморального поведения не было, потому как, дескать, войнабыларазруха и чего только не пережили, а мы тут жируем на всем готовом троглодитысволочипанки.

……………………………………………………………………………………………………

Мама тогда находилась в состоянии перманентного развода с отцом, постоянно взвинченная, нервная, обиженная на весь мир. Несмотря на то, что она любила его и очень переживала, постоянно скандалила – отец много пил, но она так привыкла к роли жертвы, что уже не могла с ней расстаться. «Я отдала тебе жизнь, подарила молодость, ты вытянул из меня все жилы…», - звучало рефреном в ее речах к отцу. «Ты не дала мне сделать карьеру, вила из меня веревки, ревновала к каждому столбу…», - слышалось в ответ. Увидеть, что с сыном что-то не то, значило перестроить себя, свое отношение, взять себя в руки и заняться воспитанием, делать какие-то шаги… Но они не могли… их занимали они сами. Я смотрел на них со стороны, и мне становилось неудобно за то, что вместо любви, они будили во мне жалость, отстраненное презрение и легкие приступы сартровской тошноты.

……………………………………………………………………………………………………

В тринадцать лет я попал в больницу с кишечной инфекцией и там первый раз занялся сексом с мальчиком чуть старше меня. Это потрясение, меняющее твой мир. Взрыв чувств, красок, эмоций, наслаждение тела, восторженная влюбленность – все слилось воедино. Помню, сначала я играл роль жертвы, этакого недотроги и говорил: «Нет. Пожалуйста, не надо», долго ломался и плакал. Сегодня я понимаю, что это с моей стороны была только игра, я долго шел именно к этому опыту. Я понимал, что у него уже были подобные отношения, и поскольку мы оказались в больничном боксе вдвоем, он весьма решительно и целенаправленно стал действовать, соблазняя меня: сначала разговоры, потом поглаживания, потом... секс. После выписки мы больше не виделись. Почему-то так было правильно…

……………………………………………………………………………………………………

Кораблик города Парижа

«Fluctuat пес mergitLir» -
“Плавает, но не тонет”

(лат.)

И я ушел «на улицу», стал употреблять наркотики, любые: курил, колол, нюхал… Я искал путь, говорил себе: «Я не такой, я иной, может статься, просто природная аномалия, но мне нужен выход». И он нашелся. Родители так ничего и не заметили до восемнадцати лет, пока я в дикой истерике сам не признался матери, что я гей и наркоман. Она конечно поплакала. И все. Все осталось, как было. Но я забегаю вперед. В четырнадцать лет бабушка забрала меня с собой в Париж. Она поехала туда по работе и предложила родителям забрать меня, интуитивно понимая, что со мной что-то не так, но что именно, даже не догадывалась.

Париж – город-мечта для многих туристов, стремящихся туда попасть, во что бы то ни стало, не впечатлил меня своими красотами и романтикой, меня тогда не это волновало, а наркотики и секс. Эйфелева башня, Собор Парижской Богоматери, Триумфальная Арка, Базилика Сакре-Кёр и бла-бла-бла… Разумеется, я везде побывал, и Париж туристический ли, модный, претенциозно-буржуазный, исторический, мелкопоместный, Париж рабочего класса или легендарно-богемный не остался для меня тайной – он стал мне своим. Бабушка с детства учила меня французскому языку (шеф-повар в ресторане, где она работала, был француз), и я разговаривал на нем практически свободно, поэтому не испытывал смущения и неловкости, а достаточно быстро влился в ту среду и состояние, когда ощущаешь себя если не гражданином мира, то потомственным парижанином уж точно. Это город импрессионистов, поэтому и воспринимаешь его словно в некоей дымке, флере ожидания, расплавленности и неги, особенно когда идешь от Монмартра до Латинского квартала в компании друзей, и принятый тобой кокаин обостряет восприятие и заставляет вибрировать каждый атом твоего тела, расширяя зрачки и делая зрение чуть ли не фасетчатым, как у стрекозы, и миллион картинок дробится в сознании, то сливаясь воедино, то вновь множась и делясь на составные части. Гораздо позже я узнал, что Максимилиан Волошин назвал Париж «серой розой» и удивился точности определения и восприятия поэта. Он действительно серый, пепельный, несмотря на свою пышность присущую розе: дома его построены из местного сероватого камня, который в зависимости от освещения слегка окрашивается в желтоватые или розоватые тона.

Мы любили тусоваться на Пляц Пигаль, рядом со знаменитым кабаре Мулен Руж – излюбленным местом парижских путан, сутенеров, геев, трансвеститов, клошаров и продавцов наркотиков. Мои друзья Морис, Жан и Маттье обожали это шумное, крикливое и суматошное место. Часто мы приходили сюда просто наблюдать за разными колоритными персонажами, строили о них различные предположения, придумывали истории, хохотали до колик в животе от своего незатейливого баловства, а потом зверски голодные от вечерних прогулок и кокаина, покупали крепы - французские блины с разнообразными начинками, и уплетали их за обе щеки. С Маттье у нас случился недолгий роман, после которого мы просто остались друзьями и продолжали общаться, как ни в чем не бывало. Великолепный самец полукровка – латиноамериканец, он был недалекого ума, впрочем, меня больше волновали его другие достоинства... Они были впечатляющими, но пользоваться ими он совершенно не умел и вел себя в постели как слон в посудной лавке, к тому же, громко сопел, пот во время соития лил с него градом, а кончая, он резко и со вкусом выпускал из заднего прохода совершенно возмутительный запах, который ощущался хуже всего, что я когда-либо чувствовал. И мы расстались так же легко, как и сошлись.

В моей памяти французский отрезок жизни не оставил каких-то очень уж сильных впечатлений, радостных или плохих, скорее это достаточно монотонное и обыденное существование, которое принимаешь как данность, отдавая себе отчет – оно есть. И все. Меня восхищал герб Парижа – кораблик, сражающийся с волнами, и его девиз: «Fluctuat пес mergitLir», что в переводе с латыни означает - “Плавает, но не тонет”. «Гы, - скажешь ты мне, - я знаю, что у нас в России плавает, но не тонет». Я тоже знаю – Я. Это про меня. Я все время выплываю, даже, когда кажется, что пробоина в кораблике смертельная, я доплываю до спасительного берега, латаю прохудившиеся борта и днище и опять, подняв паруса, отправляюсь на поиски приключений. В самом начале пребывания в Париже я удивленно спросил бабушку, почему на гербе нарисован кораблик, ведь город стоит не на море. Она пояснила, что Париж лежит на пересечении двух древних торговых путей. Один сухопутный – с севера на юг, а другой водный, по Сене, с востока на запад, к Атлантике. Переправой же через Сену в старину заправляла гильдия лодочников, «торговцев водой», и их доходы были важной статьей благосостояния города, - чтобы переправиться на другой берег, надо было заплатить. Я тоже плачу' свою цену, переправляясь от одной искомой точке к другой, иногда цена слишком высока, но очевидно какая-то «гильдия» лодочников-норнов назначает ее именно для меня, исходя из только им ведомых расчетов. Бабушка великолепно знала историю Франции и иногда мы совершали с ней прогулки по окрестностям Парижа, съездили даже в Лион, Ниццу и Канны, когда ей пришлось отправиться туда по работе. Она особо не притесняла меня, считая, что я уже взрослый и могу существовать сам. Я тщательно скрывал от нее свои «недостатки».

……………………………………………………………………………………………………

В пятнадцать я вернулся обратно, в Москву, и оканчивал школу уже здесь, тогда как бабушка осталась во Франции, неожиданно для всех выйдя замуж за потомственного лионского винодела. В Париже я сильно скучал, к тому же там было явно меньше возможностей для моих «пороков». Здесь я знал, куда идти и что делать, здесь я был дома, к тому же моя травма и незалеченные обиды также тянули обратно. Хотелось посмотреть страху в лицо или скрыться от него на самом видном месте, в персональном семейном серпентарии.

Мама к тому времени все-таки развелась с отцом, который быстренько нашел ей замену в лице парикмахерши из захудалого салона на соседней улице. Я так ни разу и не сходил к нему в гости: видел эту тетку издалека, и она мне напомнила сильно ухудшенный вариант «девы Февронии», а соваться в чужой хлев желания не возникало. Мама была мне по-своему благодарна, не понимая мотивов моего поведения, а я не пытался ничего ей объяснить. Отец пару раз заявлялся пьяный к нам домой и пытался качать права, рыдая и размазывая слезы и слюни по щекам и подбородку, что он, дескать, родитель и хочет участвовать в воспитании (О, благие намерения души человеческой! Какая поэзия!), но потом остыл, особенно когда понял, что надо отстегивать «кровные» на алименты. Конечно, лучше потратить все на выпивку. Его новая жена Марфушка, Пелагея или Аграфена, хрен ее знает, один раз также позвонила и попыталась втирать про неземную отцовскую любовь, называя меня «сыночек». Я был под кайфом и не помню точно, что ей наплел, но больше названивать она не рискнула, а дисциплинированно «отвяла», как и было предложено.

Сестра училась на факультете иностранных языков в МГУ и свела общение с нами до минимума, изредка появляясь поесть, переночевать, переодеться… Она тщательно готовилась переменить жизнь и не собиралась отступаться от цели – выйти замуж за обеспеченного иностранца и уехать из страны, чтобы там оформить наконец глянцевую мечту в реальную праздничную упаковку европейского качества и масштаба. Аудио- и видеолента моей памяти, шипя и поскрипывая, иногда прокручивает эти кадры перед сном, особенно после очередных ссор с матерью, и я понимаю, что мне не за что быть благодарным ни матери, ни отцу, ни сестре. «Человеки в футлярах» безнадежности и обреченности, потасканные, нелепые, жалкие, не способные изменить свою жизнь в лучшую сторону даже разводом или отъездом за границу, как они не видят всего этого! Подходя каждое утро к зеркалу для чистки зубов или нанесения макияжа, они все также не способны заглянуть чуть глубже в душу, взять себя в руки, стать достойнее, сильнее, мудрее… Их пронзительные арии о непонятости, недолюбленности, жалкой иронии незаслуженных судеб сливаются в похрюкивающий хор грязных хавроний, в единую дьявольскую, сатанинскую какофонию и хочется просто бежать куда глаза глядят от этого жалкого и чванливого уродства своеобразного оперного театра.

……………………………………………………………………………………………………

Во мне не было тогда любви – только животная страсть, желание отдаваться высоким небритым широкоплечим тяжелооснащенным снизу брюнетам, которых я выбирал по тому, насколько их достоинства выпирали из штанов или насколько они могли оказаться чем-то полезны. Ощущение необходимости подпитки мужским эго, мужественной составляющей, которой мне не хватало, жгло огнем. Признать же в себе женскую часть, энергию Инь не было сил. Как правило, они быстро бросали меня (ночь, неделя, две, три…), чувствуя предельную эгоистичность и одно желание брать, не давая ничего взамен. Я нуждался в опоре, поддержке, одобрении, чувствовал себя настолько неуверенным, что нарочно программировал расставание эпатажным и хамским поведением. А потом шел дальше. «Плешка», «Три обезьяны», «Шанс», «Центральная станция»… там тусовался разный контингент: и крутяки, и попроще… Я чувствовал себя комфортно, но одиноко: комфортно, потому что находился среди своих, таких же, как я и не надо ничего придумывать, играть, скрывать, а одиноко, потому что молодой, сексуальный, красивый, дерзкий, я получал много предложений, но все было одноразовое, удержать отношения не получалось. Думаю, что я бессознательно программировал себя на неудачи и расставания, пережив крах отношений матери и отца и видя коммерческие устремления сестры в отношении брака.

……………………………………………………………………………………………………

Вернуться в раздел прозы

s12 s0 s1 s2 s3 s4 s5 s6 s7 s8 s9 s10 s11
web perl php css html